Гвардеец звукового прошлого

Полтора десятилетия москвич Юрий Метелкин спасает старые пленки с записями советского радио, с выступлениями актеров и исполнителей ХХ века. Без его подвижничества многое из русской культуры было бы утрачено навсегда.

Иван Толстой: Мы не раз в наших программах рассказывали о блестящем интернет-проекте "Старое радио", который придумал, воплотил в жизнь и уже много лет развивает и расширяет москвич Юрий Метелкин. Проект, как большая часть российских начинаний, бескорыстный, подвижнический, а значит независимый – и в хорошем, и в грустном смысле. Метелкин и не просит денег, но и не получает их. А "Старое радио" спасает отечественную культуру, спасает буквально, физически, вытаскивая часто из огня и проруби пылающие и тонущие архивные, антикварные, штучные записи прошлого.

Юрий Иванович Метелкин, гвардеец звукового прошлого.

Что новенького в вашем хозяйстве, что интересного нашли за последние годы?

Юрий Метелкин: Иван Никитич, я даже список не могу составить, потому что очень много находок. Но коли вы каждый день занимаетесь одним и тем же делом, клюете по зернышку, то всегда что-то попадается. И потом на ловца и зверь бежит – и волонтеры помогают, и сочувствующих много, их становится все больше, поэтому из разных полей приносятся семена. Если список составить, то это даже не десятки, а сотни имен и находок. Сам звуковой проект "Аудиопедия", энциклопедия звука (в который входит и "Старое радио", с которого все начиналось) ищет звук, и он разделен на две части. Звук уникальный, который никогда не издавался, никогда не являлся художественным, с точки зрения архивирования и сохранения его, и редкий звук. Это, как правило, фонограммы, которые записаны в разных организациях, которые не призваны были сохранять это.

Но была такая инструкция в советское время, видимо, продиктованная надзорными органами, которая гласила (она, может, и неписаная, я ее никогда в глаза не видел, но она была), что все дома и дворцы культуры, концертные площадки советских времен обязаны были записывать все мероприятия, какие проходили на их площадках. Где-то эти записи уцелели немножко, где-то полностью исчезли, и мы эти крохи собираем. Там уникальный звук. И речь не идет только о музыкальных концертах, там могло быть все, что угодно.

Вспомните, какие были поэтические ристалища шестидесятых, и ведь где-то эти записи сохранялись. И это все находится, формулируется в сознании, отмечается важное, шелуха отбрасывается и выползают какие-то имена, выскакивают какие-то находки.

Иван Толстой: Давайте в сегодняшнем разговоре попробуем устроить такой букет из записей, предназначенных в свое время для эфира и не предназначенных. Есть ли у вас выступление какого-нибудь знаменитого человека, который, скажем, был записан в концертном зале, на каком-то вечере памяти или в театре, но не в спектакле, а в своем обращении к публике?

Юрий Метелкин: Если хотите, можно начать с самых дальних подступов. Например, Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Я задал себе вопрос: а вообще когда-то Ольга Леонардовна когда-нибудь пела или нет? И я стал на эту тему смотреть записи. И я нашел фрагмент 1930-х годов, он длится шесть минут. Оттуда я взял кусочек, где она поет на французском языке, что вообще любопытно, – я никогда не слышал, чтобы она пела, а тут она спела, да еще и на французском. Это дуэт с Николаем Хмелевым из спектакля "Дядюшкин сон" по Достоевскому.

(Звук)

Ольга Книппер-Чехова

Однажды мне попалась пленка, обрывок на AEGовской бобышке металлической, и на ней – старая, заскорузлая пленка, свернутая, уже полуживая. Нигде ничего не написано, не поименовано. Я поставил и вдруг слышу – Владимир Иванович Немирович-Данченко, выступление к 20-летию Художественного театра. Это запись 1940 года. Это удивительный, потрясающий кусочек, голос живого Владимира Ивановича Немировича-Данченко, именно этот фрагмент нигде никогда не звучал. Не найдись этот кусочек, не оцифруй мы его, так бы это мимо и прошло.

(Звук)

Владимир Немирович-Данченко: Двадцать лет – и много, и мало. Двадцать лет для театра мало, потому что, мне кажется, ни в одной области человеческого быта не задерживается так рутина, ни одна область человеческого быта так не консервативна как искусство. Я припоминаю такой пример. У нас в Художественном театре ставили "Ревизора" и думали: кому поручить мальчишку городничего? В это время была большая склонность к типажу, а у нас в конторе был мальчик лет 13-14 , прямо из деревни, никогда в жизни никакого театра не видал, только и видел несколько спектаклей в Художественном театре, где, казалось бы, места типажу не могло быть. Я говорю: "Обратите внимание на этого Сережу. Ну-ка, пусть он сыграет этого мальчишку, это будет очень хорошо". Дали ему, позвали. Мальчик юркий, бойкий. "С удовольствием!" Дали ему слова: "А что, дяденька генерал скоро приедет?".

Первая репетиция: "А что, дяденька генерал скоро приедет?" – зачесал затылок, заговорил тоном штампованным, как в любом театре плохой актерик сыграет. Человек никогда не видел никакого театра, а уже штамп у него есть! Вот не угодно ли пробиться через это?

Человек никогда не видел никакого театра, а уже штамп у него есть!

Иван Толстой: Юрий Иванович, а что касается репортажной записи. Мы все знаем, читали, слушали, что в эфир после войны передачи без предварительной записи, без утверждения, без редактуры или без цензуры не шли, что записи были, конечно, подготовлены, препарированы. Но ведь были и репортажные записи. Есть ли какие-нибудь интересные в вашем владении? Нашли ли вы что-нибудь из ранних для нас лет, послевоенные, 50-е годы?

Юрий Метелкин: Тут я бы начал чуть-чуть пораньше, в том смысле, что есть небольшая историческая или полуисторическая правда. Многие не знают о том, что во время войны была очень мощная репортажная группа корреспондентов, которые были на фронтах. Мы это знаем как факт, но многие не знают о том, что все то, что они записали, и частично то, что они наснимали на кинокамеры тогда и на пленку триацетатную, оно погибло, потому что никому в голову не приходило, что это нужно сохранять.

В свое время я познакомился с создателем Телерадиофонда, с идеологом, человеком, который придумал идею, Владимиром Михайловичем Возчиковым, который последние десятилетия проживал в Германии. Мы с ним часто общались и какие-то записи с его голосом, его воспоминания я опубликовал у себя на "Свидетелях". И он рассказывал очень интересные вещи из личной практики. Он как очень тонкий, чувствующий человек в какой-то момент обратил внимание на то, что он не может нигде найти архивные записи военных корреспондентов, а времени прошло тогда не так много, это было начало 1960-х годов. Как раз к 1965 году наша партия оживилась и решила, после двадцатилетнего молчания о героях войны, вдруг широко и с помпой отпраздновать дату 1945–1965, двадцатилетие победы. И, как говорилось в одном известном произведении, кинулись искать ордера, а их нет, мебелей нет, где ордерочки?

Так вот, он рассказал, что когда он стал искать, уцелело ли хоть где-нибудь что-нибудь, кто-то ему сказал, что в какой-то творческой столовой (или на Пятницкой в Радиокомитете) одна буфетчица раскладывает тарелки во время банкетов на целлулоидовые листки. А это были записи "на ребрах", на рентгеновских пленках были записаны военные звуковые репортажи. В свое время по какому-то техническому случаю их почти все сожгли, они были очень горючими. Может быть, пожарные потребовали с точки зрения безопасности, а люди выполнили инструкцию.

И потом, когда она сообразила, что это такое (или кто-то ей помог), она принесла их и они оказались на архивных полках чуть ли не на Гостелерадио. Все про них забыли. И вот он нашел их, попросил их дать ему на руки под расписку, они поехали в Радиокомитет из этого хранилища и все оцифровали, что-то в районе 96 пластиночек. Вот это – вся архивная звуковая история войны нашей родины. Вот все, что осталось. Если бы он этого не сделал со своим другом, ничего бы этого не было. Это один из маленьких кусочков его интереснейших рассказов.

Вот это – вся архивная звуковая история войны нашей родины

Теперь получается, что у нас огромный звуковой пробел исторический, дальше начинается все после 1945 года, когда наконец появилась возможность записи длинного звука. То есть привезли трофейные магнитофоны из аннексированной Германии и стали ставить это оборудование. Потом запустилось это производство в ГДР, которая отделилась чуть позже, через год-два. В общем, пошел поток снабжения. Таким образом Дом актера получил возможность делать длинные записи, потому что до магнитофонов длинной фиксации звука почти не было, кроме как в кино, где делали такую оптическую звуковую дорожку, поэтому в фильме звучали длинные произведения. А так – нет, только пластиночки. И это очень короткий формат.

Во время войны в Ленинграде действовал не один корреспондент, и среди них – знаменитый репортер Лазарь Маграчев, который работал на Ленинградском радио. И когда я вам только что рассказывал о том, что мы цифруем один закрытый ленинградский архив, там очень много репортажей Лазаря Маграчева с очень интересными фрагментами. До сих пор в МГУ на факультете журналистики довольно внимательно изучают его деятельность, они его признают и помнят. Меня это очень порадовало, потому что они ко мне обратились за фонограммами, за разрешениями. Я сказал, что у меня ничего спрашивать не надо, берите все, что угодно, потому что для этого проект и сделан, чтобы люди брали и пользовались – киношники, все, кому нравится, должны пользоваться, не спрашивая ни о чем, в открытой системе.

Так вот, в одном из репортажей Лазаря Маграчева я услышал запись, где он примчался к прибытию в порт Ленинграда турбоэлектрохода "Балтика", который привез французских артистов. Это 1957-го года запись, это люди, которые приехали к Международному фестивалю молодежи, и он записал небольшой, но очень любопытный репортаж на на палубе, где специально для него Легран сказал несколько приятных слов и даже сыграл одну русскую мелодию. Это и забавно, и приятно.

(Запись)

Лазарь Маграчев: А вот сейчас, товарищи, скопление публики тоже на корме, но уже на верхней палубе. По кораблю разнеслась весть, что тут будет выступать оркестр Леграна, и это вызвало большой интерес. Сейчас по нашей просьбе французские музыканты будут играть. Что они исполнят, сейчас я узнаю.

Обложка винилового диска Мишеля Леграна

Переводчица: Что вы нам будете играть?

Мишель Легран: Я еще не знаю, мы что-нибудь сымпровизируем. Очень опрометчиво это записывать, это будет очень плохо.

Переводчица: Название неизвестно, будет импровизация.

Лазарь Маграчев: Вы поняли, товарищи, название неизвестное, будет импровизация.

(Звучит "Полюшко-поле")

Лазарь Маграчев: Вот уже турбоэлектроход "Балтика" подходит к причальной стенке ленинградского морского порта. Вы слышите, что здесь происходит (аплодисменты). "Мир и дружба! Дружба и мир!" – несутся возгласы. Это восторженная, ликующая встреча на советской земле!

Иван Толстой: Юрий Иванович, я хотел бы предложить вам сделать исторический шаг назад, в довоенные времена. Когда мы с вами обсуждали репертуар нашей сегодняшней программы, вы упомянули невероятное имя – Александра Ивановича Куприна. Неужели остался его голос?

Юрий Метелкин: Это относительно недавняя находка, это пластиночная запись 1909 года. Примерно в это время, в 1908 году, как я помню, Эдисон с двумя представителями привез аппарат Льву Николаевичу Толстому, который с удовольствием писал звуковые письма на фоновалике. Я не видел источника, потому что не я оцифровывал, но я думаю, что эта запись все-таки пластиночная, потому что граммофонные пластинки были уже тогда в ходу, и не только тогда, а на пару десятилетий раньше.

Юлий Блок еще экспериментировал с валиками, как вы помните, он сохранил для нас голоса Чайковского, Ермоловой. Эта пластиночная запись подреставрирована, но не мною, потому что я бы немножко по-другому реставрировал, а меня нет доступа к самой пластинке, чтобы переделать. Александр Куприн читает перевод из Беранже "Предсказание Нострадамуса", маленький кусочек, но это счастье, что можно услышать его голос. Я никогда не предполагал до этой поры, что где-то сохранился голос, хотя уже перестал удивляться таким вещам.

Александр Куприн

Это тем более ценно, потому что мы знаем, что он не принял революцию, воевал на стороне белых, в 1920 году вообще уехал вместе с войсками, отступая от красной кавалерии и, в итоге, оказался за рубежом. А вернулся он в 1937 году. То, что какие-то записи с 1920 по 1937-й производились во Франции, – маловероятно, я представить себе такого не могу. Уж если мы знаем, что Цветаеву никто не записал, то кто стал бы писать Александра Куприна, там, в эмиграции, известного человека, но наши литературные люди не были в таком почете и проживали в бедности. А вот в 1937 году он вернулся.

И тут я вспомнил, что было поручение партии и правительства Константину Симонову в отношении Ивана Бунина – вернуть его любыми путями. Я помню эти приезды Симонова в Париж, когда он приглашал Бунина отобедать, всячески его обласкивал и пытался вернуть. Удивительно, что Бунин согласился на встречу с красным писателем, потому что мы знаем, что он в этом смысле был настроен довольно скептически, даже негативно. Помните, первую волну агитаторов засылали? Тоже участвовал там Симонов вместе с женой. Когда они агитировали возвращаться в послевоенное время, когда эмигрантская Европа была восхищена победой Советского Союза и многие поверили Сталину, его обещаниям. Они потом пропали, сгинули в лагерях, это не одна сотня людей, вернувшихся из эмиграции. И это, в частности, моя претензия к Симонову – он понимал, что он делает. Не сработало это с Буниным, но, как ни странно, сработало с Куприным, он вернулся в 1937 году, будучи уже старым и больным. Ему в Ленинграде выделили роскошную квартиру в недавно отстроенном специализированном доме, где он был под наблюдением и творческим, в том числе. Отсюда и вывод, что невероятная редкость, что есть голос 1909 года, потому что больше никакой возможности записи, как мы теперь понимаем, не было в этом случае. Давайте его послушаем.

Александр Куприн:

"Я вновь пришел в твои прекрасные владенья,

О ты, моих отцов изгнавшая земля!

Из сострадания к безмерности паденья

Подайте что-нибудь потомку короля!"

И скажет гражданин: "Иди, бедняк, за мною,

Жилища моего переступи порог.

Мы больше королей не чтим своей враждою,

– Остатки их родов лежат у наших ног.

Покамест наш сенат в торжественном собранье

Решение судьбы произнесет твоей,

Я, внук цареубийц, не откажу в даянье

Тебе, последнему потомку королей!"

Иван Толстой: Юрий Иванович, вы обещали нас познакомить с записью выдающегося русского певца, о котором в России знали очень мало, по-видимому, потому что он жил в эмиграции. Это, если я правильно запомнил имя, Александр Веселовский.

Юрий Метелкин: Да, это была удивительная находка! Представьте себе обстоятельства. Я сижу в глухом месте, на хуторе, в лесу в Западной Беларуси, в ста километрах от Вильнюса. И вдруг ко мне приходит сосед, который занимается поиском антиквариата и его реализацией. Он мне приносит несколько пластинок малозначительных, но на одной из них я вижу надпись на латинице – "Alessandro Vesselovsky". Думаю: интересно посмотреть, кто же это такой? Поляк – не поляк? Западная часть Белоруссии это бывшая Польша, поэтому там такие фонотеки из имений еще были живы, не все пластинки погибли, разбились, они ходили по рукам. Я стал раскапывать и обнаружил, что это Александр Николаевич Веселовский, который родился в 1894 году в Москве, умер уже в Италии в 1964 году, что он тенор, что он обучался с 1914 года пению еще в синодальном хоре, сценическую деятельность изучал в 1917 году в Большом театре, участвовал в постановке оперетты "Дочь мадам Анго". Немировича-Данченко. Я выяснил, что ни одной записи голоса его нет, не сохранено, хотя, по отдельным словам и сведениям в сети, понятно было, что записи были, с 1920-х годов его записывали в Италии, потому что он с 1920-х годов пел уже на ведущих площадках мира, сначала в Буэнос Айресе, который считался на тот момент очень мощной и одной из ведущих площадок мира, потом в Барселоне выступал, а потом его пригласил в Ла Скала Артуро Тосканини, он там дебютировал в партии князя Василия Голицына в "Хаванщине" Мусоргского. И он там так и остался до окончания своей певческой карьеры.

Александр Веселовский в роли княжича Всеволода Юрьевича, 1925–1929. Фото из архива Марины Стич

Я обратился к товарищу, он был русским послом в Дании на тот момент, который имел какие-то сношения с Италией, он написал письмо прямо в Ла Скала, и я получил от них ответ, в котором было сказано, что вот вам парочку фотографий, которые уцелели, а вот записи у нас нет ни одной, не сохранено.

И тогда я понял, что передо мной пластинка, на ней две вещи, классический репертуар для тенора Александра Веселовского, и получается, что это единственные две записи, уцелевшие в мире. Сами понимаете, что от таких вещей холодок по спине пробегает. Эта пластинка должна была прийти на хутор ко мне, человеку, у которого есть возможность на всю ивановскую это сообщить, на ту аудиторию, которая у меня уже наработана в соцсетях, а это десятки тысяч любителей подобных вещей! Ну, какая это степень вероятности? И дальше я позвонил этому человеку и спрашиваю: "Ты мне сказал, что какие-то разбитые пластинки ты выбросил. Ты не мог бы посмотреть на своей помойке, что именно ты там выбросил и в какой степени оно разбито?" Он пошел, порылся, минут через пятнадцать мне перезвонил: "Там вторая пластинка Веселовского, она разломана пополам". Я говорю: "Бога ради, возьми осторожно эти два обломка, привези мне". И он привез мне через день, завернутые, как селедка, в какую-то промасленную бумажку эти два обломка, которые я склеил, и у нас получилось четыре фонограммы Александра Веселовского. И одну из них сегодня мы послушаем. Это великолепное, потрясающее исполнение из оперы "Манон" Жюля Массне, запись итальянских издателей, по-моему, 1924 года.

(Запись)

Иван Толстой: Юрий Иванович, музыкальная жизнь блокадного Ленинграда. Вы обещали мне перед нашей беседой, что что-то есть любопытное в вашем архиве.

Юрий Метелкин: Одна из редких возможностей услышать голос знаменитого дирижера блокадного Симфонического оркестра Ленинграда Карла Ильича Элиасберга представилась мне, когда я услышал найденную фонограмму, где он вспоминает о блокадной жизни оркестра. Не секрет ни для кого, что люди были истощены, и когда было принято решение и начались репетиции Седьмой симфонии Шостаковича, то 2 июня из Куйбышева на самолете штаба Ленинградского фронта спецрейсом была доставлена партитура. Радиокомитет поручил подготовить ее Карлу Элиасбергу. Но дело в том, что оркестр почти вымер к тому времени, в живых было только семнадцать человек. При численности большого состава симфонического оркестра под 150-200 человек, можете себе представить, что это такое. И люди же вымирали не по плану, чтобы остались все виды, используемые в большом оркестре – один скрипач, литаврист, тромбонист… Ничего подобного! Просто семнадцать музыкантов. И все-таки, несмотря ни на что он разыскал каких-то живых людей, они были счастливы в этом участвовать, это было событие. Люди вспоминали, как этот худой Дон-Кихот передвигался по улицам на велосипеде – тощий и смешной. И премьера состоялась.

В блокадном Ленинграде

Я не стану сейчас рассказывать, было большое количество интересных событий и фактов – как происходил репетиционный период, как искали людей, кто присутствовал. Мы можем послушать этот фрагмент самого Карла Элиасберга и представить себе всю эту картину.

(Запись)

Карл Элиасберг: Мне хочется коротко рассказать о том, как жил и работал в годы блокады Симфонический оркестр Ленинградского радио. Единственный оставшейся в городе крупный музыкальный коллектив. После войны мне доводилось слышать от иностранцев, какое огромное впечатление производили на них концерты из города-фронта, каким был тогда Ленинград. Им это представлялось непостижимым. Город, оказавшийся во вражеском кольце, лишенный хлеба, тепла, света, ежедневно подвергающийся зверским обстрелам и бомбежкам, этот город передавал симфонические концерты, в нем рождались новые музыкальные произведения. Летним вечером 1942 года в Ленинград прорвался с "большой земли" военный самолет. Летчик доставил ценнейший груз. Через несколько часов после того, как самолет приземлился, в моих руках оказались четыре тетради, которые я ждал с волнением. Это была партитура Седьмой симфонии Шостаковича. Музыка, рожденная в Ленинграде, вернулась в родной город и нам предстояло донести ее до слушателей.

Об истории создания этой замечательной симфонии говорилось немало, и я не буду сейчас повторяться. Скажу только, что Дмитрий Дмитриевич начал работать над ней в первые недели войны, работал быстро, упоенно, блестяще. Уже осенью первого военного года он играл друзьям первую часть симфонии. Я читал партитуру и одновременно с восхищением, которое вызывала во мне симфония, и испытывал острое чувство тревоги. Передо мной было грандиозное произведение, написанное для увеличенного состава оркестра. Сумеем ли мы осилить, поднять его? И тут на помощь оркестру пришла армия. Музыканты, находящиеся в ее составе, по инициативе городского комитета партии были прикомандированы к нашему коллективу специально для исполнения Седьмой симфонии. Некоторые имели предписание: боец такой-то командируется в оркестр под управлением Элиасберга. Таким образом нам удалось укомплектовать оркестр, который мог исполнить Ленинградскую симфонию Шостаковича. Седьмая симфония – произведение сложное, глубокое, многоплановое. Всем нам очень хотелось донести до слушателя все ее сложности, раскрыть перед ленинградцами ее мощь, ее огромную жизненную силу. А нам самим еще очень и очень не хватало сил. Даже пешие походы на репетицию утомляли, отнимали много дорогого времени. Для разъездов по делам оркестра автоинспекция выдала мне велосипед.

Дирижер Карл Элиасберг

И вот наступил памятный всем нам день – 9 августа 1942 года, день премьеры Седьмой симфонии Шостаковича в Ленинграде. Об этом событии написано много, о нем писали поэты и публицисты, журналисты и историки. Огромное значение этого события по достоинству оценили воины, защищавшие героический город. Известно, что все восемьдесят минут, в течение которых над Ленинградом неслись величественные звуки симфонии, были периодом полного вынужденного затишья вражеских батарей, советская артиллерия буквально подавила гитлеровцев своим огнем. Ни один воздушный стервятник не потревожил в этот час покоя ленинградского неба. На защиту музыки встала доблестная советская армия – артиллеристы, моряки, летчики дали Ленинграду возможность насладиться симфонией Шостаковича, которую он посвятил своему родному городу.

Иван Толстой: Юрий Иванович, и чтобы далеко из Ленинграда не уезжать, можно ли попросить вас включить запись Ольги Берггольц?

Юрий Метелкин: С удовольствием. Я очень трепетно отношусь к Ольге Берггольц, к ее сложной, трагической судьбе. Вообще люди, которые тогда, в блокаду, составили честь и славу Радиокомитета, которые поддерживали души на плаву, если бы не было их голосов – и Маграчева, и Ольги Берггольц, и ряда других дикторов радио Ленинграда, – было бы все только хуже, потому что эти заветные голоса спасали души, спасали людей, давали надежду. Ольга Берггольц – один из первейших таких голосов, и когда я нахожу ее неизвестные записи, а я достаточно много их нашел, то для меня это всегда большая радость и честь слышать, потому что "они стучатся", как я это называю. Как написал один человек в комментарии: "Они вам доверились". Действительно, есть что-то мистическое в этом: казалось бы, уже все обыскано, больше не найти этих голосов – и вдруг ты находишь. Ты находишь, потому что ты идешь по этой дороге. Хотя попыток разных много, случайностей много, но в руки даются они не всем. Мне кажется, что-то есть в этом утверждении. В частности, эта находка Ольги Берггольц тоже очень интересна и дорога.

Ольга Берггольц: Я, право, не знаю, я думаю, что самое лучшее, что я написала, это еще не написано, это еще впереди. Но я хочу сказать, что в войну и в блокаду я вошла не без подготовки. И вот во второй книге "Дневных звезд" (а первую книгу "Дневных звезд", вероятно, некоторые из вас читали) будет рассказано об очень трудных и тяжелых годах, которые мне посчастливилось (и прошу верить, что я говорю это без лицемерия) разделить с народом, в том числе и пережить то, что мы так вежливо называем "несправедливыми репрессиями в период культа личности".

Ольга Берггольц

И вот накануне войны, разрывая свои пробитые тетрадки, а пробитыми я их называла потому, что мне жалко было их уничтожить, я большущим гвоздем несколько тетрадок прибила к низу стола обеденного, воображая, что там их не найдут… 22 мая 1941 года был обнаружен мной и вновь прочитан, хотя я его не забывала, отрывок такой или стихотворение, которым будет открываться вторая глава второй части "Дневных звезд", который вошел сейчас в книгу "Узел". Это написано тогда. Стихотворение без названия, оно отражает настроение тогдашнего времени, накануне войны, и его возглавляет эпиграф: "Hier stehe ich, ich kann nicht anders", "Я стою на этом, и я не могу иначе".

Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.

Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.

Как в духоте бессонных камер
И дни, и ночи напролет
Без слез, разбитыми губами
Твердили "Родина", "Народ".

И находили оправданья
Жестокой матери своей,
На бесполезное страданье
Пославшей лучших сыновей

О дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Тоски людской не исчерпали
В открытых копях Колымы!

А те, что вырвались случайно,
Осуждены еще страшней.
На малодушное молчанье,
На недоверие друзей.

И молча, только тайно плача,
Зачем-то жили мы опять,
Затем, что не могли иначе
Ни жить, ни плакать, ни дышать.

И ежедневно, ежечасно,
Трудясь, страшилися тюрьмы,
Но не было людей бесстрашней
И горделивее, чем мы!

За облик призрачный, любимый,
За обманувшую навек
Пески монгольские прошли мы
И падали на финский снег.

Но наши цепи и вериги
Она воспеть нам не дала.
И равнодушны наши книги,
И трижды лжива их хвала.

Но если, скрюченный от боли,
Вы этот стих найдёте вдруг,
Как от костра в пустынном поле
Обугленный и мёртвый круг,

Но если жгучего преданья
Дойдёт до вас холодный дым, —
Ну что ж, почтите нас молчаньем,
Как мы, встречая вас, молчим…

Иван Толстой: Юрий Иванович, вы упомянули уже, что голоса Марины Цветаевой не сохранилось. Это, конечно, ужасная драма. Но вы пообещали, и я прошу вас сдержать ваше слово, что все-таки цветаевские стихи в нашей программе прозвучат, причем прозвучат из уст человека великолепно известного. Кто это? Прошу вас!

Юрий Метелкин: Относительно недавно в одной из записей я наткнулся на прочтение стихотворения Марины Цветаевой "Идешь, на меня похожий" не кого-нибудь, а Ильи Эренбурга. Вот уж действительно центральная фигура литературы предвоенного, военного и послевоенного времени, в особенности. Этот человек, это гуру, который давал советы всем, который мог помочь любому, фигура для меня разносторонняя, а в чем-то противоречивая, а в чем-то удивительно мужественная, а в чем-то компромиссный человек. Но не о нем сейчас речь как о личности, а речь о том, что сама по себе находка поразительная. Казалось бы, Эренбург никогда не занимался публичными выступлениями в смысле прочтения каких-либо произведений, в лучшем случае это были политические заявления или размышления о литературе и вокруг этого, может быть, что-то административное, потому что он много кем был и много чем занимался, был великий и большой человек того времени в литературе, решал многие судьбы, создавал их или свергал. Но, чтобы читал стихотворение, такого я никогда не слышал и не знал. Я не являюсь специалистом по Эренбургу, я предупрежу сразу, но, работая с фонограммами, никогда ни в одном вечере при упоминании об Илье Эренбурге никто не говорил, чтобы он читал стихи. И когда нашлось стихотворение в прочтении Ильи Эренбурга, да не кого-нибудь, а самой Марины Цветаевой, я просто счастлив, что нашлась такая вещь, и хотел бы ее, к нашей общей радости, предложить вам прослушать.

(Запись)

Илья Эренбург:

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала – тоже!

Прохожий, остановись!

Прочти – слепоты куриной

И маков набрав букет, –

Что звали меня Мариной

И сколько мне было лет.

Не думай, что здесь – могила,

Что я появлюсь, грозя?

Я слишком сама любила

Смеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,

И кудри мои вились?

Я тоже была, прохожий!

Прохожий, остановись!

Сорви себе стебель дикий

И ягоду ему вслед, –

Кладбищенской земляники

Крупнее и слаще нет.

Но только не стой угрюмо,

Главу опустив на грудь.

Легко обо мне подумай,

Легко обо мне забудь.

Как луч тебя освещает!

Ты весь в золотой пыли? –

И пусть тебя не смущает

Мой голос из-под земли.

Иван Толстой: Юрий Иванович, и, наконец, последняя просьба. Известно, что Никита Сергеевич Хрущев свои воспоминания не написал, а надиктовал на магнитофон, когда был уже в опале. Вы упоминали в нашем предварительном разговоре, что у вас есть запись хрущевского голоса. Раскройте, пожалуйста, карты. Что это? Не может ли это иметь отношение к его мемуарам?

Юрий Метелкин: Хрущев, когда был удален из ЦК на дачу, на пенсию (дачу ему сохранили), в какое-то время стал на диктофон тех лет записывать свои воспоминания. Долгие годы я слышал от людей из Мосархива, где числились сохраненные записи его голоса, а также частично я знаю, что в Америке у сына были эти записи, но я знал, что они засекречены глухо и надолго, никак нельзя было их ни цитировать, ни использовать.

Никита Хрущев на пенсии

Мы как-то с вами беседовали, и я вам говорил мое отношение к записям, которые имеют архиважное историческое значение. Вот это закабаление воспоминаний, я даже сейчас не говорю о бумажных воспоминаниях, я именно о звуковых, я считаю, что это ересь. Конечно, люди имеют право сохранять личные тайны, но когда человек вершил судьбой страны, и ни одной, и он оставил воспоминания, это ведь не совсем то, о чем мы говорим – что это личное, что это нельзя вынести на поверхность, что это чуть ли не сплетни получатся. Когда закрывают такие записи, я считаю, что это от лукавого и этого делать нельзя. Поэтому когда мне негласно передали несколько часов этих записей с обязательством не публиковать, это было лет двенадцать назад, то когда прошло десять лет, я потихонечку стал небольшие экспедиции совершать в эти записи и брать небольшие фрагменты.

И, в частности, в какой-то момент я услышал о том, как он рассказывает на этих пленочках о скандальном поведении партии с академиком Капицей, с его удержанием, его не пускали на его конференцию в Лондон. Я должен сказать, что звук не очень качественный. И это уже сделана большая работа по реставрации. На самом деле записи Хрущева были очень плохого качества, вытащить оттуда звук иногда, особенно когда он говорил на исходе звука, уже почти заканчивая слово и затихая голосом, иногда даже было трудно разобрать, чем он заканчивает фразу. Тем не менее, такую работу я проделал, многочасовую, и такие фрагменты дорогого стоят, потому что здесь аутентично можно представить, что и о ком он говорит. Я вам предлагаю послушать.

(Звук)

Никита Хрущев: Я бы хотел сказать несколько слов об академике Капице. Я бы хотел после своей смерти оставить правильное понимание. Потому что Капица – это крупный ученый, но одиозный ученый. И поэтому к нему отношение было не совсем хорошим во времена Сталина, и после смерти Сталина мы тоже продолжали проявлять сдержанность к Капице. Были ли у нас какие-нибудь данные, как тогда бросались фразами, что недоверие к нему, что он шпион? Никаких фактов у нас не было, и мы его так не рассматривали, во всяком случае я, если я говорю за себя.

Иван Толстой: Юрий Иванович, вы – частник, вы – кустарь-самоучка, с мотором, правда. Более того, уже теперь и с интернетом, и со всякими другими электронными возможностями. Ну, а поддержку какую-нибудь чувствуете ли вы? Не со стороны сообщества, не со стороны людей, которые понимают всю ценность того, чем вы занимаетесь, а со стороны власти, со стороны государства? Понимают ли люди во власти все то, чем вы заняты, что, собственно, вы спасаете для всех нас, для общества? Помогают ли вам?

Юрий Метелкин: Иван Никитич, за пятнадцать лет не было ни одной попытки, ни одного кивка со стороны власти, и я этому невероятно рад и счастлив. Я не хочу их внимания, меня для них не существует. И слава богу! Потому что я нахожусь вне закона – я не соблюдаю ничьих авторских прав, я не занимаюсь этой ересью и глупостью, прописанной на уровне "Закона об авторском праве". Хотя признаю частично права, естественно, но не в том виде, как это все прописано. Поэтому я для них не существую, так же как и они для меня. Мне они не нужны, лишь бы не мешали.